Тимур шагнул вперед. Поднялся на цыпочки.
Случайно ли в этой гримерке оказалась именно эта афиша? Или новая любезность Кона?
На афише стояла дата — сотое представление знаменитого спектакля случилось десять лет назад. Тимур был тогда пятнадцатилетним подростком, не особенно прилежным в учебе, а мать играла восемнадцатилетнюю девушку, естественную и неискушенную, из зала ей можно было дать в худшем случае двадцать. Зал рукоплескал стоя; директриса Тимуровой школы, преподававшая также и физику и поэтому приглашенная — в порядке взятки — на юбилейный спектакль, долго не могла прийти в себя от изумления и зависти. В результате Тимур едва перешел в десятый класс — никакие пятерки по литературе, истории и пению не могли искупить обоймы двоек по физике, а директриса скорее мешала, чем помогала сыну блистательной Греты Тимьяновой, своей ровесницы, выглядевшей на сцене девчонкой…
В какой-то момент ему показалось, что в гримерке за его спиной есть еще кто-то. Обернулся резко, будто желая поймать на своеволии собственную тень; ящик ближайшего гримировального столика был чуть приоткрыт, хотя Тимур прекрасно помнил, что он был плотно задвинут еще две минуты назад…
В ящике лежали бумажное полотенце, мыло в мыльнице и распечатанная пачка салфеток. «Ты хорошо понимаешь условия? — прочитал Тимур на салфетке, лежавшей сверху. — Отказаться можно в любой момент, я не обижусь. В любой момент, до третьего звонка. Только после третьего звонка твой поступок станет необратимым. Ты понял, Тимур Тимьянов?»
— Я понял, — сказал Тимур, сдерживая внутреннюю дрожь. — Спасибо…
Свет погас. Недвусмысленное предложение уйти.
Тимур на ощупь выбрел в коридор; желтая лампочка в оплетке все еще горела, и на стене под ней было написано мелом: «Я жду».
— Ты влюбился?
Тимур оторвал взгляд от пустой тарелки из-под супа:
— Что?
Мать убрала тарелку. Поставила нa ее место другую, с котлетой и рисом. Вытерла руки полотенцем:
— Ты ведешь себя как влюбленный. Молчишь и улыбаешься.
— А-а-а… — Тимур растерялся. — Не знаю.
Мама молчала. Над головой у нее, на стене против окна, помещалась знакомая с детства афиша: «„Шторм“. Сто двадцатое представление».
— Ты немножко пугаешь меня, Тима, — сказала мать задумчиво. — Ты уверен, что не влюбился?
— Что такого пугающего во влюбленности? — он откусил сразу половину котлеты. — У-у, как вкусно… И лука в меру как раз… Булку в молоке вымачивала?
— Не уводи разговор в сторону, — мать усмехнулась. — У тебя все в порядке?
— Ну да, — Тимур жевал.
— С работой есть какие-то новости?
Он буднично пожал плечами:
— Ничего особенного. Репетируем…
— Я имею в виду — с настоящей работой. С трудоустройством.
— Мама, — Тимур отложил вилку. — Я занимаюсь самой настоящей работой. Сейчас. То, что за нее пока не платят — ничего не значит…
Мать хмыкнула. Уселась напротив, положила локти на стол:
— Значит, ты все-таки влюбился?
— Да, — сказал Тимур, помедлив.
— Я ее знаю?
— Нет.
Мать вздохнула. Все невысказанные упреки и пожелания, все планы, надежды и жалобы остались за этим вздохом. Немые. Мать виртуозно умела вздыхать. Великая актриса…
— А как с Ирой?
Тимур неопределенно пожал плечами. Будто желая помочь ему, в комнате зазвонил телефон.
— Ешь, — мать поднялась.
Тимур погрузил вилку в россыпи риса. Глупая улыбка вернулась снова — весь сегодняшний день она не отлипала от него, будто навязчивая мелодия. Только слепой не заметит; ему бы толику самообладания…
Мать вернулась. Увидев, какое у нее лицо, Тимур едва не поперхнулся рисом.
— Тима…
— Кто это звонил?
— Тимур… ты правда там был?!
— Кто это звонил? — спросил он с холодной яростью.
— Какая разница, кто… ты всерьез думал скрыть от меня? Ты действительно думал, что это возможно? Я уж молчу о том, что это подло, Тима, так поступать за моей спиной…
— Кто звонил?! — спросил он в третий раз.
— Дегтярев, — сказала мать еле слышно. — Он видел, как ты выходил… оттуда. Сегодня, без пятнадцати двенадцать…
— Он что, с хронометром там стоял?!
— А ты что думал, — сказала мать неожиданно спокойно, даже насмешливо. — Ты думал, здесь так легко сохранить тайну? Горячий уголь за пазухой? У Дегтярева два спектакля на Коне… Ты же ему конкурент. Каждый новый спектакль на Коне — пожиратель старых спектаклей, они уступают ему время, они идут все реже… Чтобы не допустить тебя на Кон, кое-кто из шкуры вон выпрыгнет. Пощады не жди…
— Я знаю, — сказал Тимур.
— Ты «знаешь», — мать усмехнулась. — Дурак.
Повернулась и вышла.
Некоторое время он сидел на остывшей тарелкой. За окном давно уже стояла темнота; маленькая лампа над раковиной была сейчас единственным источником света во всей их небольшой квартире.
Наконец Тимур встал. Включил свет в гостиной; постоял перед дверью маминой комнаты. Решился. Вошел.
Мать лежала в темноте — на диване, лицом вниз.
— Ма, — сказал Тимур, остановившись в двух шагах от дивана. — Ты же сама играла на Коне. Почему тебе кажется странным, что я тоже хочу попробовать?
Молчание.
— Ма… Я уверен в себе. Я знаю: то, что я сделал… то, что мы сделали — это по меньшей мере хорошо…
Мать пошевелилась. Села.
— Мой учитель, Григорий Петрович…
В темноте Тимур не видел ее глаз.
— …Всю жизнь ставил великолепные спектакли, — негромко продолжала мать. — Получил все возможные звания, награды, призы… Воспитал два поколения учеников… И ни разу не обращался к Кону! А под старость не выдержал… видно, жил в нем этот червячок — быть признанным Коном… И поставил премьеру на Коне! Я была в зале… все его ученики были в зале… Зал был… битком — знаешь, Кон любит, когда в проходах стоят… И мы увидели, что наши старые артисты, наши золотые дедушки и бабушки, наши кумиры… что они бездарно врут. Что они патетичны. Что они некрасивы, пафосны, неискренни… Кон не принял этого спектакля, уж не знаю почему. Те же старики в других спектаклях Кона — блистали… А этого спектакля Кон не принял, и мы, сидящие в зале, увидели все, что нам полагалось увидеть. И они, увенчанные лаврами старики, поняли все, что им надлежало понять… Сразу после премьеры было три инфаркта. А Григорий Петрович…